Для европейцев море символизирует неведомое, а плавание — это путешествия и приключения. Эта мысль не имеет ничего общего с действительностью. Плавание — это движение, которое более всего похоже на пребывание на одном месте. Чтобы почувствовать, что ты перемещаешься, надо иметь ориентиры, надо иметь фиксированные точки на горизонте и ледяные подъемы, которые исчезают под полозьями саней, и линию гор за napariaq — стойкой сзади на санях — все то, что растет, приближаясь, пробегает мимо и исчезает за горизонтом.
Ничего этого нет в море. Кажется, что судно стоит на месте, что оно — обездвиженная стальная платформа, обрамленная неизменным круглым горизонтом, над которым проносится серый зимний день, и лежащая на ходящей ходуном, но всегда одной и той же поверхности воды. Сотрясаемое монотонными усилиями двигателя, оно безо всякого результата топчется на месте.
Или же это я стала слишком старой, чтобы путешествовать.
Обступивший нас морской туман нагоняет на меня депрессию.
Чтобы путешествовать, надо иметь дом, откуда уезжаешь и куда возвращаешься. В противном случае ты беженец, бродяга, qivittog. Сейчас в Северной Гренландии, в Кваанааке, они пододвигаются ближе друг к другу в дощатых бараках, крытых рифленым железом.
В который раз я спрашиваю себя, почему я здесь оказалась. Я не могу взять на себя всю ответственность, это слишком тяжелое бремя, мне, должно быть, еще и не повезло — Вселенная, должно быть, отвернулась от меня. Когда мир предает меня, я сама сжимаюсь, словно живая мидия, на которую капнули лимонным соком. Я не могу подставить другую щеку, я не могу встречать враждебность с еще большим доверием.
Однажды я ударила Исайю. Я рассказывала ему, что когда у Сиорапалука, далеко в заливе, вскрывался лед, мы, дети, прыгали со льдины на льдину, прекрасно сознавая, что если мы поскользнемся, то окажемся подо льдом и течение унесет нас в Нерривик — мать морей, откуда никогда не возвращаются. На следующий день он хотел подождать меня перед «Бругсеном», на площади около гренландской статуи, но, когда я вышла из магазина, его не оказалось на месте. Я пошла по мосту и увидела его внизу на льду — тоненьком, только что вставшем льду, немного подтаявшем снизу от течения. Я не закричала — я не могла кричать, а спустилась вниз к туалету на набережной и мягко позвала его, и он пришел, осторожно ковыляя по льду, и, когда он ступил на булыжник, я его ударила. Удар был, видимо, — как это бывает в случае насилия — квинтэссенцией моих чувств к нему. Он едва устоял на ногах.
— Ты меня бьешь, — сказал он и, моргая сквозь слезы, огляделся в поисках оружия, чтобы вспороть мне живот.
Но потом, сделав простой, но великий шаг, он обратился к своим безграничным природным резервам.
— Naammassereerpog, к этому можно привыкнуть, — сказал он.
Я таким глубокомыслием не обладаю. Возможно, это одна из причин того, что все получилось так, как получилось.
Вокруг тихо, но я знаю, что за спиной у меня стоит человек. Потом Верлен облокачивается о перила, глядя вместе со мной в сторону моря. Он снимает рабочую рукавицу и достает из нагрудного кармана немного риса.
— Я думал, что все гренландцы коротконогие и трахаются как свиньи, а работают только когда голодны. Единственный раз, когда я там был, мы везли керосин в один город где-то на севере. Мы заливали керосин прямо в резервуары, стоявшие на берегу. В какой-то момент появилась лодка с маленьким человечком, который, выстрелив из ружья, что-то прокричал. Потом все они побежали к своим хижинам и, вернувшись с ружьями, отправились в море в своих яликах или начали стрелять прямо с берега. Если бы я не был начеку, из-за давления вылетели бы шланги из резервуаров. Оказалось, что все это из-за того, что шел косяк какой-то рыбы.
— Какое это было время года?
— Может быть, июль или начало августа.
— Белуха, — говорю я. — Маленький кит. Значит, это было у одного из урочищ к югу от Упернавика.
— Мы послали телеграмму в торговую компанию о том, что они прекратили работу и ушли на рыбную ловлю. Нам ответили, что это происходит несколько раз в год. Так всегда с примитивными народами. Когда их желудки полны, они не видят никаких причин работать.
Я понимающе киваю.
— В Гренландии считают, — говорю я, — что филиппинцы — это нация ленивых мелких сводников, которых можно использовать на море только потому, что им не надо платить больше доллара в час, но что их постоянно надо кормить большими порциями свежесваренного риса, если не хочешь неожиданно получить нож в спину.
— Это правда, — говорит он.
Он придвигается ко мне, чтобы не кричать. Я смотрю в сторону мостика. На том месте, где мы стоим, мы как на ладони.
— На этом корабле свои законы. Некоторые законы установил капитан. Некоторые — Тёрк. Но не все законы установлены ими. Они зависят от нас — от крыс.
Он улыбается мне, зубы его на фоне темной кожи — словно глазированные кусочки мела. Он ловит мой взгляд.
— Фарфоровые коронки. Я сидел в тюрьме в Сингапуре. Через полтора года у меня во рту не осталось ни одного зуба. Челюсть была скреплена оцинкованной стальной проволокой. И мы устроили побег.
Он еще ближе прислоняется ко мне.
— Это там я понял, что на дух не выношу полицейских.
Когда он выпрямляется и уходит, я остаюсь стоять, глядя на море. Начинают падать белые хлопья. Но это не снег. Это с палубы. Я смотрю на себя. По всей длине от воротника до резинки на талии мой пуховик вспорот одним разрезом, который, не затронув подкладку, открыл полости, откуда теперь, кружась вокруг меня, словно снежинки, вырывается пух. Я снимаю куртку и складываю ее. Когда я иду по палубе, я вспоминаю, что должно быть холодно. Но я не чувствую холода.